Из воспоминаний о Пантелеимоновском храме посёлка санатория им. Герцена.
Эта тропинка была частью моего пути из дома в храм и обратно. Я бегал по ней с утра до вечера. Храм, всякие помещения при нём и школа гудели первые несколько лет нашей жизни на приходе неутихающей стройкой. Бежишь домой позвонить по строительству, или иному важному вопросу, а дорогой что-то обдумаешь, про себя попросишь, поспоришь, и бывало так и развернёшься на полпути: без разговоров станет всё ясно. Не было ещё мобильников. Больше работы задерживалось в голове, до языка не доходило.
Жили мы тогда в маленькой квартирке на первом этаже четырёхэтажного дома. В этом доме изначально даже камины предполагались на кухнях, по проекту 1955 года; впрочем, печи тут же, как только въехали жильцы, заложили кирпичом. Дом возник на месте нескольких частных, и от одного из них унаследовал большой порядковый номер: 46-й. А в посёлке, в годы моего служения в нём, насчитывалось всего-то десять пятиэтажек, и никаких иных жилых строений. И так один дом стоял пятидесятый, другой — двадцать первый. А первых, вторых, третьих... – не было вовсе в наличии. Если бы про нас, людей, сообщалось нечто подобное: ты, Иван Алексаныч, десятый сейчас в своей семье, а ты, Пётр Григорич, семнадцатый, к примеру. И хотя ты не знаешь имён своих далёких предков, впервые поднявших твою фамилию среди других семей, но ты ныне продолжаешь свой род; во времени как будто какой-то недремлющий контроль всё учитывал и ни разу не сбивался со счёта. Чувствуй, какая колонна родителей дышит тебе в затылок. И вот ты сегодня представляешь их на земле.
Утром, умывшись и кратко помолившись, я выбегал, хлопая разболтанной дверью, из подъезда, огибал дом, пересекал асфальтовую дорогу и вступал на свою тропинку. Тропинка сначала вела меня вверх, немного в гору; потом она проходила между оградой парка и задней стеной амбулатории, и выходила на простор, к необычному, с шарообразной кроной, тополю; по левую мою руку — поляна; а впереди старинный тенистый парк, и перед ним белеет наш храм. До ворот храма ещё пробежать по грунтовой дороге метров двести. Обычной пыльной дороге, когда размокшей, а четыре-пять месяцев в году заметаемой снегом. А моя тропинка, что необыкновенно и замечательно, в разные времена года по-своему, особенным образом, светится и благоухает.
Я иду домой из храма в праздник Рождества Богородицы, часа в два по полудни, 21 сентября. Осень в тот год если чувствовалась, то лишь тем, что лето помягчало, стало словно мудрым, нежарким, при этом оставаясь очень тёплым. Ночи, правда, уже дышали прохладой. Но днём такая ровная синь и чистота разливалась по всему небу, от края до края, что казалось, что где-то рядом, за домами, море. Ни ветерка. Я иду по тропинке, под ногами кленовые листья, тёмно-красные и жёлто-сиреневые, с бледными зелёными прожилками. И пряный, сладковатый, свойственный только сентябрьскому мягкому дню, запах от тёплой земли и прелой травы под опавшими листьями.
Зимой тропинка в снегу суживалась, превращалась в тонкую дорожку среди сугробов. Весной она местами обледеневала. Но летом всегда оставалась в тени, под деревьями. И поэтому никогда не пылила.
Тринадцатого августа, накануне вечерней службы, Всенощного бдения — в то лето воскресный день, кажется, совпадал с праздником изнесения древ животворящего креста — войдя в храм, я увидел, что священнический крест, который был на мне, когда ездил днём причащать, я забыл дома.
Происхождение Честных Древ Креста Господня. Икона. XVI век.
Побежал назад, и за углом амбулатории чуть не опрокинул Мариванну — мы все так звали нашу прихожанку, которая исполняла у нас нехитрые обязанности бухгалтера; подшивала накладные, складывала один к одному чеки (тогда, в начале наивных и бесшабашных, как удалая молодость, девяностых, по бухгалтерской части от храмов мало что требовалось). С разбегу я обнял её за плечи, покачал головой, найдя слишком уж бледной, и предложил подождать здесь, на углу, пока я стрелой домой и обратно, и помогу ей дойти до храма.
— Вообще-то, — сказал я, — оставались бы сегодня дома.
Мариванна жила над нами, на третьем.
Она заулыбалась, рукой ответила: «нет-нет», и, тяжело дыша (она уже лет двадцать страдала астмой и пила гормоны), пошла дальше. Для неё подъём по тропинке, который я и не замечал в те годы, был нелёгок. Я посмотрел ей вслед и решил, что успею ещё догнать её. И правда, она ещё медленно шла по дощатой дорожке, уже в ограде храма, когда я обежал её, крикнув на ходу:
— Ну что, дошли, слава Богу?
— Слава Богу, — ответила она тихо и совсем не машинально, но как будто с полным сознанием того, что говорит.
В середине службы я заметил её не на скамеечке, где ожидал, но среди стоящих, и подумал: «Вот ведь какая крепкая душа! Совсем недавно плохо было, но взяла себя в руки...»
На утрени, когда все подходили помазываться елеем, возникла передо мной и она, и шепчет: «Батюшка, я уж пойду, что-то устала...»
— Коне-ечно! — я даже запел, умоляя идти.
Служба продолжается. Из окошка нашей пономарки — маленькой галереи — что соединяет ризницу с алтарём, открывается вид на нашу разбитую пыльную дорогу, в которую вливается вдали моя тропинка. Обыкновенно я в это окошко не смотрю, а тут потянуло взглянуть. Вот остановился человек, огляделся по сторонам, и побежал. Другой прохожий будто споткнулся, постоял, и тоже побежал, только в другую сторону. Что с ними? Я прошёл в алтарь, чтобы произнести ектенью, а потом вышел на прерванную исповедь. И тут ко мне подбегает Елена Д. и громко шепчет:
— На дороге Мариванна лежит, наверно, ей плохо.
Когда я через секунду был там, подъехала скорая. Врач быстро осмотрел её, лежащую на земле, ногами к храму, а юбка на ней одёрнута, словно она оправила её, ложась, и платок на голове только слегка сбился, руки же сложены на груди крест-накрест, как перед Причастием; осмотрел её врач, поднялся, и говорит:
— Уже минут двадцать, как умерла.
«Почти сразу после помазания, — подумал я. — Вот и отпросилась».
«Идёт по дороге, — рассказала нам уже после одна её знакомая, очень пожилая женщина, которая сидела на скамейке и всё видела, но, увидев, впала в какую-то оторопь, так что не могла подняться и подойти к подруге, — идёт-идёт она, потом постоит, опять пройдёт, а после повернулась лицом к храму, перекрестилась, на коленки вот так осторожно опустилась, правой рукой уперлась в землю, вытянулась вся, и сложила руки на груди».
Отошла ко Господу. Вытащили носилки, переложили на них тело, вдвинули внутрь и закрепили.
А скорая никак не заводится. Визжит, вздрагивает и не едет. Мужчины взяли носилки и понесли Мариванну по нашей тропинке домой.
Квартира её всегда удивляла чистотой. А сейчас, когда внесли её, в ней было как-то особенно светло и празднично. Она жила вне бедности и богатства. Это когда у человека всё в порядке, всё нужное есть и — ничего лишнего; как на опушке ухоженного леса, или на берегу озера, затерянного в глуши. В шкафчике выглаженные ровные простыни, полотенца, а на отдельной полке стопа белья с приколотым к ней листочком, на котором выведено её крупным детским почерком: На погребение. Документы в целлофановом пакете лежат на видном месте, на тумбочке у кровати, и рядом кошелёк с деньгами, которых должно хватить на всё, от покупки гроба до скромных поминок. Заходя к ней, я замечал и этот пакет, и кошелёк. Оказывается, она их не выносила из дома. Приготовила задолго.
Кто-то из женщин побеспокоился, чтобы пища, если осталась, не испортилась. Но выяснилось, что в холодильнике всего две кастрюльки: с остатками супа и с варёной фасолью, ещё капусты вилок и банка лосося. В хлебнице пол батона.
Мария Ивановна мужа своего похоронила лет за пятнадцать до своей кончины. Сама же прожила семьдесят четыре года. Детей у них не было. Работала с молодости бухгалтером и всего трудилась лет сорок пять, а когда собралась на пенсию, отпускать не хотели. Она помнила храм за рекой до его закрытия в 1938 году — не наш, другой; наш тогда стоял так и не достроенный, застигнутый революцией в незавершенном состоянии. Заречный храм большой, семнадцатого века. Она бегала туда на школьной перемене. Вспоминала всякие подробности: вместо ладана кадили смолой, свечи ставили по одной-две на подсвечник, берегли, и электричества в храме не было, так что вечером — только огоньки перед образами.
По смерти мужа Мария Ивановна каждый день молилась о том, чтобы от болезней или в старости никому не стать в тягость. И вообще всегда смотрела за собой, чтобы никого собой не обременить. Не опечалить. Дашь ей книгу почитать — вернёт в самодельной обложке из плотной бумаги. Однажды, принимая книгу, я сказал, что обложка не нужна, ну зачем вы трудитесь? С тех пор она возвращала без обложки. Но как-то я увидел у неё на столе свою книгу обёрнутой: пока читает, заботится, чтобы и пятнышка не было. Ну а коли не хотите видеть обложку, то сниму, когда назад нести.
Когда её отпевали, народу в храм собралось, как на Пасху: стояли в дверях. Отпевание получилось редкое: хотелось его ещё потянуть, помедлить. И хор это чувствовал и пел плавно, задумчиво. Воздух наполняла какая-то умная тишина. Нецерковные люди все пришли внимательные, не крестились, но и не маялись. А своих, знакомых лиц было тоже много. И ни шорохов от начала до конца, ни вздохов. День на дворе выдался жаркий и солнечный.
Спустя дней десять после её похорон я поднялся к ней на третий этаж. Работало радио на кухне. Кто-то включил и забыл выключить. Звучала, судя по шипению, старая запись «из фондов радио»; густой мхатовский, или из Малого театра баритон, читал:
«...оставит мёртвый след, подобный
узору надписи надгробной...
Но в день печали, в тишине,
Произнеси его, тоскуя,
Скажи, есть память обо мне,
Есть в мире сердце, где живу я».
Голос этот плыл из Москвы, во времени. Я поднимался неспеша по лестнице. Какие-то секунды, и разминулись бы. Нет, я услышал.
Для вводной иллюстрации используется картина Ивана Ивановича Шишкина "Летний день". 1891.
Комментарии
RSS лента комментариев этой записи